На главную страницу Фотографии Видео Вход Магазин Контакты Русский English
Патефон оффлайн Об авторах Пресс-зал Блог Архив журнала О проекте Проекты Магазин Алфавитный указатель Новости Ссылки Друзья

Метафизика Егора Летова | Патефон Сквер №2

В этом номере речь пойдёт о самом известном панк-поэте Омска, да и вообще — России — о Егоре Летове. Личность далеко незаурядная — и это выражается не столько в его поведении на сцене, сколько в его стихах, в его мыслях. Именно такой ракурс мы предлагаем вам. Итак, статья о творческих корнях Егора Летова — из домыслов университетского автора, культуролога Евгения Груздова.

* * *

Что же такое метафизика? Существует две традиции прочтения и использования этого слова. В одном варианте метафизика — это то, что не диалектика, в другом — это то, что не физика. Нас интересует второй вариант. Физика — это природа, это то, что можно описать словами, понюхать, потрогать и т.п. Но есть то, что словами описать очень трудно, а до конца и невозможно. То, что в философии называется бытие. В летовском лексиконе слово бытие окрашено негативно, это и понятно. Но слово словом, а суть, как мне кажется, та же. Вот, что по этому поводу говорит сам Летов:

Руку жали, провожали
Врали, срали, истошно распевали
Убийственную песенку, матерую которую
О о о о —
Ушами не услышать
Мозгами не понять

Всю ночь во сне я что-то знал такое вот лихое
Что никак не вспомнить ни мне, ни тебе
Ни мышу, ни камышу, ни конуре, ни кобуре
О о о о —
Руками не потрогать
Словами не назвать

т.е., есть нечто, что не выразить до конца, не назвать, не понять. То, что не объяснить. Тогда откуда мы об этом знаем? Для того чтобы знать, что что-то происходит с проблемой, мы должны знать то, что оно в принципе может происходить:

Слепой охотник стреляет наугад.
Разбилась чашка,

Значит, не догнать и не измерить.
Больше не догнать и не понять.

Слепой, так как то, что мы видим — это всегда не то, что нужно видеть, за этим есть ещё что-то. Это как Эдип: когда он понял, что то, что он, будучи зрячим, принимал за истину, ею не являлось, то решил вообще отказаться от обычного зрения, чтобы увидеть суть вещей. Охотник – значит — нужно хотеть увидеть. Здесь нелогичность: по чашкам (тарелочкам; разбитая чашка — это из Гайдара) стреляет спортсмен, а не охотник. Но мы-то знаем, что речь, поэтическая речь, идет не о соревновании «кто точнее выразит невыразимое», а о самом сокровенном желании, хотении прикоснуться к этому невыразимому. Это поэзия, а не текст в философских терминах, его-то как раз мы и переводим на язык философии. Разбилась-таки чашка — выразил невыразимое. Докажи! — Невозможно! — Значит — не догнать и не измерить/ Больше не догнать и не понять. Кого — бытие или охотника? Не догнать – охотника. Всё, он выпрыгнул из нашего мира:

Свят, кто слышал отголосок,
Дважды свят, кто видел отражение,
Стократно свят, у кого лежит в кармане то, что
О о о о —
Глазами не увидеть
Мозгами не понять.

О таких людях в некоторых традициях говорят как о святых. А тем, кто остался, чтобы что-то понять, необходимо браться самим ещё раз. Этому не научишь. Здесь любопытен наворот: у кого лежит в кармане. Можно ли любовь или добро, или смелость положить в карман и когда их нужно оттуда достать?

Разозлился — достал — стал добрым?.. Нет нельзя. А можно ли быть стократно святым? Тоже нельзя. Летов прав, что говорит лишь об отражении, отголоске. И опять:

Руку жали, провожали
Врали, срали, рожали, убивали
Подавали знаки тебе и мне, которые
О о о о —
Глазами не увидеть
Мозгами не понять.

Вернемся к началу. Начало и конец отличаются. В начале речь идет о тексте, о песенке, в конце — о действиях, поступках. Текст, как проблема — это и есть метафизика. Текст, в котором осуществляется попытка выразить невыразимое. Т.е. мало того, что поступать не можем, но и сказать о том, как, не можем, и уж тем более о том, как можем — не можем. В данном случае, Летов создает метафизический текст о создании метафизического текста. В остальном же, начало и конец схожи перечислением обстоятельств: руку жали, провожали, врали, срали, рожали, убивали. Все это можно воспринять как знаки, т.е. опять же, как текст, как попытку проявления бытия, или, наоборот, как что-то отличное от бытия. Мир природы полон знаков. Есть ли вообще что-то такое, что ближе всего подводит нас к бытию?

Здесь мы подошли к принципиальному моменту — это уже не Летов. Метафизика-философия обращена на бытие. Есть философия В ЖИЗНИ. Т.е. в нашей жизни случаются такие события (обратите внимание на ткань языка: со-бытия), которые имеют огромный (единственный) смысл для нас. Такие события, которые собственно и делают нас нами, устанавливают в жизни смысл. Но подобные события не само собой разумеются, их может и не быть, они не гарантированны. То есть философия обращена к тому, что есть, но чего быть не может. Иначе говоря, по какой такой причине мы становимся способными что-то понимать, любить, не бояться. По всем законам естественной жизни этого не должно быть. Но что-то же случается, и это что-то есть бытие или свобода. Вот, кстати, словечко «свобода» в летовском словаре маркировано положительно. В интервью «Приятного аппетита!» самому себе Летов очень грамотно говорит об этом же: «Я могу лишь говорить, и то предположительно, каково это для меня. А оно для меня таково, что всю жизнь с самого детства всё иррациональное, в особенности связанное с исследованием временных причинно-следственных связей, у меня вызывало и вызывает какое-то тревожное, священное и жуткое, смертельное и притягательное ощущение причастности моей потаённой сущности к неким истинным для неё, невыразимым, необъятным и, судя по всему, внечеловеческим вещам, системам и реальностям, проникновение в которые оплачивается чудовищными, по человеческим меркам, ценами. Так вот, необходимо решиться обречь себя на безумную, крамольную, смертельную охоту за этим глубинным знанием — ухватить за хвост, за тень это изначальное, невыразимое, единственное знание, которое — суть всего».

Человек и есть подобное невозможное событие. И всё-таки знание. То есть помимо философии в жизни, способности, преодолев причинно-следственные связи, стать единственной достаточной причиной себя другого, есть ещё философия об этом, философия как знание — школ, учений, категорий. Не всегда академических, как в случае с панком. Т.е. есть ещё философия понятий и категорий, не менее невозможная — метафизика как таковая.

Философия как метафизика началась тогда, когда люди увидели этот проблематичный уровень — эту философию в жизни, поняли, что только он и делает людей людьми и главное то, что они поняли, что это проблема. Проблема и пережить бытие и помыслить бытие. Люди стали по-разному выражать это переживание. Это возникло в тот период истории, который Карл Ясперс назвал «Осевым временем», время появления философов Китая (Лао Цзы, Конфуция), Греции, пророков Палестины, Заратустры, Будды.

В какой ситуации мы с тех пор находимся? Люди живут и поступают по-человечески, открывают формы для выражения и проживания бытийного. Но, раз открыв ту или иную форму, ухватив за хвост, люди начинают пользоваться ею как чем-то автоматическим, гарантированным им. «Ну, как же меня как человека нет — я же кушаю с помощью ложки, передвигаюсь на машине, мочусь в унитаз — это же так просто — я человек.» Чаще всего люди не задумываются, что за этим стоит, как это происходит. Они просто влюбляются, просто делают добро, просто творят красоту. И просто же прекращают всё это делать. Почему? Да потому, что ПРОСТО! А если сложно, а если проблема, то может и не получиться. А на самом-то деле это и оборачивается проблемой в итоге, если относиться к этому просто, как к чему-то само собой разумеющемуся.

Вот и всё, что было, не было и нету.
Все слои раскисли. Все слова истлели.
Всё как у людей.
В стоптанных ботинках годы и окурки,
В стираных карманах паспорта и пальцы.
Всё как у людей.
Резвые колёса, новые декреты,
Прочные постройки, братские могилы.
Всё как у людей.
Вот и всё что было, не было и нету.
Правильно и ясно. Здорово и вечно.

Речь идет о ситуации выпадения из бытийности, и как только выпал, то уже ничего нет. Нельзя положить в карман. Эрих Фромм говорит: или быть, или иметь. А как тогда жить, чтобы быть? Это проблема, и к этому необходимо отнестись как к проблеме. Бытие нельзя гарантировать, на него нужно решиться. И ты можешь сделать всё, что от тебя зависит. И всё равно ничего не произойдет. Бытие не зависит от человека полностью, на этот счёт существует много мнений. Одно из них, что оно принципиально социальное, оно случается меж людей — твоё для других, и наоборот. Где-то лишь на пределе человеческих стараний подключается ещё что-то. Но есть форма определённо социальная, и именно с ней человек работает. Всё, что вокруг, не имеет никакого значения — в том смысле, что оно ничего не может гарантировать. Об этом, как мне кажется, Летов говорит следующее:

Под столетними сугробами библейских анекдотов
Похотливых православных и прожорливых католиков,
Покинутых окопов и горящих муравейников —
Вечная весна в одиночной камере.
Под затопленными толпами, домами, площадями,
Многолюдными пустынями, зловонными церквами,
Раскалёнными хуями и голодными влагалищами —
Вечная весна в одиночной камере.

Даже такая мощная форма, как религия, для него ничего не гарантирует. Что бы ни происходило, весна души (а бытие всегда юно, потому, как всегда, наново) возможна только внутри, и только внутри тебя самого. Итак, гарантий нет: всё что могу — могу на свой страх и риск; то, что имеет смысл, могу вытащить только из себя: чтобы быть свободным я должен быть единственной и достаточной причиной. Но и здесь не всё от меня зависит, есть ещё что-то, и об этом «что-то» надо помнить, а иначе:

Я хотел увидеть,
Однако вместо этого, я вышел поссать,
Продолжая продолжать.

или:

... А только вышло по-другому
Вышло вовсе и не так.

Но люди таковы, что они готовы зацепиться за известные, традиционные, когда-то изобретенные способы быть — формы. Повторяют их бездумно, как будто это они, люди, существуют для форм, а не наоборот. И тогда-то происходит вырождение — свято место пусто не бывает.

Но вот любопытная структура. Сначала появляется осознание проблемности бытия — понимание свободной сути человека, и как следствие, своеобразная критика видимого, поверхностного, обыденного. Далее появляется осознание возможности что-то менять плюс к возможности человека в мире не довольствоваться теми дарами, которые случайно были подарены человеку. Появляется Западный мир, где, помимо проблемы социализации — проблемы несоответствия человека обществу, появляется проблема отчуждения — уже несоответствия общества человеку. Появляется активная, деятельная критика существующего, не соответствующего человеку, порядка. Это контр-культура.

Но на каком-то этапе форма (а в нашем мире всё через форму, всё через быт, через видимое, через придуманные слова) — форма критики также начинает вырождаться, пробуксовывать; остаётся только оболочка. Или общество меняется, снимая поставленные вопросы, опять-таки, подменяя проблему отчуждения проблемой социализации – вырастают дети. Опять истеблишмент, порядок и покой. Но принципиальные вещи не решить, они волнуют, и порядок — только кажимость, и несоответствие мира человеку остаётся. А критика уже не та. И как реакция на подобную критику появляется иной вариант критики, который одновременно оказывается и традиционной критикой, ставящей неизбывные вопросы человеческого бытия, и, вдобавок, критикой несостоятельной критики. Для нас важно то, что подобная критика критики с того самого времени, как стала возможной, всегда имеет один характер. Суть характера в зашкаливании, в отрицательной избыточности, в огрублении, принижении, в доказательстве от противного, в эпатаже, брутальности, в позитивном цинизме, в конце концов. Такая критика критики уже не просто контр-культура, но ПАНК, как социальный феномен. Такими были киники в античности, дадаисты в эпоху авангарда, антиутописты в тоталитарной культуре. Киники — псы, которые кусают, которые возвращают философии, этой форме критики, жизненную силу. Так, киники не просто всё отрицают, не против всего выступают, а лишь против опустошения, вырождения традиции: иной врач рядом с человеком — лучший симптом болезни.

Посмотрим на современный панк. Панк-Рок — это не просто критика, но одновременно и критика критики. Вариантом критики первого призыва оказывается рок-культура с её антибуржуазным, анти-черт-её-знает-каким-ещё пафосом. Рок-культура — это особая тема. Но проходит время, и рок-культура принимает признаваемые официозом формы, критикуемое общество адаптирует критику, где-то реально трансформируясь, где-то приобщая бунтарей к своим ценностям, социализируя их. Главные формы этого процесса — коммерциализация и эстетизация, размывающие границы, теряющие чистоту. Я полагаю, что именно изначальный метафизический крен рок-культуры, выхолощенный впоследствии, привёл к появлению панка. Такие сложные виды искусства как симфоническая музыка, джаз, где-то рядом — барды, изначально ориентированны на решение проблемы социализации — соответствия образцам высокой культуры. Это — своеобразный Восток. Рок же, как форма молодежного задора, воспринимается как что-то легковесное, естественное и органичное, где главное не метафизический протест, а психологический, часто на уровне отцов и детей… Что стало с роком, когда дети стали отцами?.. Или, как форма революционного протеста неимущих против власть предержащих. Опять-таки, стоило потерпеть с десяток лет — и всех накормили. Теперь рок — это уже не политическая позиция, а разрешённый стиль: пособие-то все получают, и экономика работает на потребление, а не на производство, а тут такой рынок сбыта! Ну и что, что приходится производить диски и гитары. Кто-то сохраняет экзистенциальный, метафизический уровень, но в массе он вырождается. Вот тогда-то, как вариант критики критики, появляется панк-рок. Опять-таки, как эпатаж, как зашкаливание, как уничтожение традиционных форм, как нечто отрицательное, разрушительное.

Возникает резонный вопрос, а что гарантирует от вырождения уже сам панк? По большому счету ничего, есть опасность дурной бесконечности. Но панк-то — критика критики, потому что он пытается осуществить истинную критику, т.е. критикует несостоявшуюся. И если возможно вырождение панка, то как всё той же единственной «первой» критики. И, кроме того, панк работает в режиме зашкаливания, то есть, в режиме таких форм, где действительно чем-то рискуют, рискуют быть непонятыми отвергнутыми. В подобном режиме в первой половине ХХ века работал французский театральный режиссёр А.Арто.

Итак, темой — методом критиков второго призыва оказываются предельные темы или те темы, от которых уже отказались, про которые забыли — маргинальные — мусорные темы. Панк — это мусор. Или разговор о мусоре. То, от чего культура отказалась. Но вернёмся к Арто: невозможно или нельзя? Арто пытается изображением жестокости изгнать изображаемое и приблизиться к неизобразимому в жизни, сойти с холостого хода. Он пытается создать такую «машину», которая бы превращала человеческие желания в действительные состояния. Чтобы стало возможным понимание, не какое-то конкретное понимание, а сама возможность понимания — человеческое состояние по сути. Это всё тот же вопрос о том, ЧТО человеческая культура изобрела, чтобы человеку быть именно человеком, а не кем-то конкретно. То, что хоть и было когда-то формой самоощущения человеком себя, теперь может быть лишь автоматической — естественной формой его существования, а это лишь внешне похоже на людей.

Существует традиция описания того, что внешне похоже на людей, но за чем нет ничего действительно человеческого. В русской литературе это Гоголь, это Достоевский затем, в ХХ веке, Платонов, Булгаков, Зощенко, Набоков и обериуты: Введенский, Хармс, Заболоцкий (их называет Мамардашвили). Обериуты делали это не так, как все. Они показывали мир непонимания в предельных формах, таких, где ломается сама ткань языка, деформируется сама форма. Летов тоже ко многим из перечисленых обращается, а Введенского выделяет особо, посвящая ему стихотворение. Получается, что сообщение, где на грани допустимого и то «что», и то «как», оказывается самым действенным. Панкам не нужно, чтобы их понимали, важно спровоцировать людей на самостоятельный опыт, вывести из оцепенения цивилизацией. Вырвать человека из стереотипов, заставить его САМОГО подумать. Просто морализаторство нередко уничтожает мораль, а вот если это делать как нельзя, становится возможным так, как надо. Кроме обериутов, истоки творчества Летова нужно искать у Кафки.

Вот Летов цитирует Кафку:

Муха отдирается от липкой бумаги
Обрывая при этом свою неказистую плоть.
Покидая при этом свою неказистую плоть.

Есть другой небольшой текст Кафки «Ночью», там все по-летовски: «А ты бодрствуешь, ты один из стражей и, чтобы увидеть другого, размахиваешь горящей головёшкой, взятой из кучи хвороста рядом с тобой. Отчего же ты бодрствуешь? Но ведь сказано, что кто-то должен быть на страже. Бодрствовать кто-то должен», а Летов говорит о себе словами Кафки: «— Таким образом, каждая твоя песня — это этакий «взмах факелом в ночи»— как у Кафки? Надеюсь, что это так». Бодрствовать — это философия, это панково.

Вот мы и разобрали, что есть метафизика, а что есть панк. Одно через другое, не без Летова. Теперь я хотел бы перейти конкретно к Летову, к его метафизике, которая панкова лишь постольку, поскольку Летов — панк. Итак, существует проблема — человек хочет быть человеком, так как он понял, что это не само собой разумеется — хочется собрать свою жизнь в осмысленное целое (у буддистов это — преодолеть карму), научиться видеть то, что не видно, совершать такие поступки, которые устанавливают законы жизни, а не вечно подстраиваться под них. То, чего хочется, того не может быть. Есть такие важнейшие образования в культуре — символы. Собственно, культура появляется тогда, когда к знакам, уже известным миру природы, добавляются символы. Одним из самых сильных и универсальных символов является символ смерти. Это сообщение нам о свойствах нашего бытия — дискретности нашего существования, о том, что если отложишь риск исполнения на завтра, удовлетворившись уготованным тебе цивилизацией, можешь не успеть стать самим собой, ведь есть тайна смерти. Есть и ещё символы — другим первичным символом является Бог.

Но для Летова тема смерти стала главнейшей темой в творчестве. И опять-таки, не смерти, хотя и так тоже, а самоубийства.

Камю говорит, что причина самоубийства — абсурд, когда отсутствует согласие, соответствия внутреннего и внешнего, когда из обилия внешних оснований не вывести внутренний стержень – внутреннее согласие жить. Добавим к этому, что мир изначально абсурден — его бытие не соразмерно бытию человеческому, человек должен ещё суметь установить смыслы, привнести их в мир своими поступками. Представим такую ситуацию, что человек знает, что этот мир абсурден, что есть другой единственно осмысленный мир — уровень, но он не может ничего сделать, чтобы преодолеть этот абсурд:

На заре на столе разноцветны стеклышки,
Разноцветны тряпочки — непонятно ни хрена.

или:

Под нейтральным небом,
Под нейтральным флагом.

Когда в мире есть друзья и враги: наши и не наши — этот мир осмыслен, можно как-то поступать. Но когда и горизонталь мира, и вертикаль обессмыслены — нейтральны, что тогда? Самоотвод — самоубийство. Тоже самое говорит и Камю. Абсурд, может быть, и не узнан, но что делать — когда узнан? Что угодно, но: нет гарантий — нет форм. Что делать? Камю говорит: или самоубийство, или подвиг существования, а это уже бытие — это уже своезаконно, само из себя. Самоубийство — это последнее, что человек может сделать в надежде, что это будет иметь какой-то смысл. Парадоксальная штука – самоубийство — предстаёт самой человеческой — гуманной — штукой. В ней — весь букет противоречий. Христианство против самоубийства. Для христиан человек совсем не исчерпывается собой — это уровень доверия Богу, веры в Бога, а Он есть источник бытия. И не тебе решать всё ты сделал или не всё, но, обратившись к символу Бога, божественно произойдёшь, как человек из обезьяны. Бог уже дал всё, что мог — свободу, сделал Себе подобным.

Возникает вопрос, а как Летов относится к самоубийству? Летов выступает как грамотный метафизик: он говорит о смерти на языке самоубийства. Это метаязык. Это означает, что, когда говоришь, не знаешь того, о чём говоришь, когда же знаешь — уже не говоришь:

Когда я умер
Не было никого,
Кто бы это опроверг.

Остается говорить на метаязыке — говорить о том, как говоришь. Такая же ситуация и со смехом: или смеешься, или говоришь о смехе — совместить нельзя. Отсюда Летовское внимание к самоубийству не случайно, это лучший метаязык, на котором можно говорить о смерти, соприкасаться с этим символом. Это вариант присутствия смерти в жизни.

Летов берёт в собеседники самоубийц: Маяковский, Введенский, Сид Вишез, Джим Моррисон, Башлачёв, Янка, Маленький принц, Александр Матросов (условно), мотылек, кафкианская муха. О самоотводе Маяковского уже говорили, когда абсурд — нейтральность, когда тише едешь — ярче спишь, тогда всё не имеет смысла, тогда самоотвод. Самоубийство вскрывает проблему гарантированности бытия. Имеем ли мы право быть несвободными? Цель свободы — только свобода. Если ты не можешь ничего больше сделать, тогда что? Остается надеяться и ждать, но для этого тоже нужна свобода, уже свобода, как у Камю. Но когда задумываешься попадаешь в определенное поле, где уже, что-то становится возможным, где уже сработал символ, где возможна сама возможность. Летов часть общества, именно в этом смысле Летов дорожит этими жертвами, этим мусором бытия, которого у бытия не может быть, если оно состоялось. Он преодолевает бессмысленность их поступка, делая их метафизическими фигурами. Он не знает, что есть смерть, что есть самоубийство, потому что это невозможно знать.

Как и что обрёл, обнял летящий Башлачёв?

Но в то же время, смысл самоубийства можно понять как то самое открытие абсурда, открытие проблемности нашего существования. А после этого можно или сделать тоже самое — не справиться с абсурдом, или что-то поняв, что-то сумев, преодолеть абсурд, нейтральность, задать позитив, но, уже выпав из бессмысленности автоматизма существования, перестав быть членом дивизии зомби, цивилизации зомби. Вот биография панка — «Песенка для Янки»:

Плюшевый мишутка
Шёл по лесу, шишки собирал,
Сразу терял всё что находил,
Превращался в дулю,
Чтобы кто-то там... вспомнил,
Чтобы кто-то там... глянул,
Чтобы кто-то там... понял.

С самого начала ещё с детской непосредственностью пытаешься что-то кому-то сказать. Но бытие невозможно положить ни в карман, ни в корзину, вроде бы что-то получилось — взял шишку, но потерял, и необходимо опять. Что может дуля?

Плюшевый мишутка
Шёл войною прямо на Берлин,
Смело ломал каждый мостик перед собой,
Превращался в дуло,
Чтобы поседел волос,
Чтобы почернел палец,
Чтобы опалил дождик,
Чтобы кто-то там... тронул,
Чтобы кто-то там... дунул,
Чтобы кто-то там... вздрогнул,
Чтобы кто-то там...
...на стол накрыл
...машинку починил
...платочком махнул
...ветку нагнул.

Не случилось, средства утяжеляются. Это уже война против всего, против главного. И никто не упрекнёт панка, что он ищет легкого пути, подстраиваясь под обстоятельства, нет — на Берлин, ломая мосты перед собой. Для чего? Чтобы случились очень простые, но человеческие вещи: накормили гостя, одинокой женщине отремонтировали миксер или ещё что; кому-то ты был дорог и он не просто отпустил тебя, а проводил; кто-то идя по лесу думал о том, кто идёт за ним. Но что может дуло?

Плюшевый мишутка
Лез на небо прямо по сосне,
Грозно рычал, прутиком грозил,
Превращался в точку —
Значит кто-то там... знает,
Значит кто-то там... верит,
Значит кто-то там... помнит,
Значит кто-то там... любит,
Значит кто-то там...

Это последнее, что можно сделать. На небо, прямо по сосне — по мировому дереву. Теперь живого человека нет. Теперь абстракция — точка — метафизика. Что может точка? Всё, если мы можем, если не прошли мимо, занятые исполнением своих социальных ролей, если соотнеслись с символом. Теперь ни «чтобы», а «значит». И значит, случается самое главное — любовь, память, вера, мысль — самые человеческие вещи. А в итоге значит кто-то там... — сама возможность иметь возможности.

Самоубийство как метаязык спасает от самоубийства. Но может быть и по-другому:

Глупый мотылёк догорал на свечке —
Жаркий уголёк, дымные колечки...
Звёздочка упала в лужу у крыльца.
Отряд не заметил потери бойца.

Можно же и не понять смысл жертвы. Это как с Христом. Если Он не родился в твоей душе персонально, скажем так, ещё раз, то нет никакой разницы рождался ли он, умирал ли, воскресал ли когда-то в Палестине или нет. Для Летова смерть в этом смысле важнее: если не задушил послушными руками, своего непослушного Христа — осознанно, а это по-сильнее самоубийства — убить Бога (обратите внимание послушные руки — это физика, непослушный Христос — это метафизика, зазеркальный Христос — это трансцендентное) если не принял на себя вину, то и не жди, что Христос примет за тебя твою вину, он просто не сможет, Христа не будет — он не родился, это только абсурд. Раз уж случилось, нужно отвечать и дальше жить с этим символом. А если проделал, то и такой самоубийца и «богоубийца», как Иуда тоже будет прощён и спасён: Иуда будет в раю, Иуда будет со мной.

Поговорим немного об особенности летовского языка. Он многословен, он ищет детали, обстоятельства, нюансы:

Под тихий стук вагонных колес
Под вкрадчивый стук трамвайных колес.

Он нередко уточняет:

Мастерство быть излишним, подобно мне
Мастерство быть любимым, подобно петле
Мастерство быть глобальным, как печеное яблоко
Искусство вовремя уйти в сторонку
Искусство быть посторонним
Искусство стать посторонним

Прилагательные и наречия, придаточные предложения, уточнения — всем этим он обильно пользуется.

Наказанный сынок не успел подрасти
Капризное весло отказалось грести
Упрямый парашют не раскрылся в свой срок
А залетный бумеранг посмел поверить в то
Что, мол, обратной дороги нет

Я полагаю, с одной стороны, это усиливает восприятие проблематичности выражения, с другой — служит отстранению того, на что смотришь. То, на что смотришь, оказывается не тем, что видишь. Поэтому всё это многообразие не случайно, а поэтически очень точно, единственно возможно. Летов насквозь интертекстуален. Это и народная песня в песне «Про дурочка», это и, уже упомянутые, Кафка, Экзюпери, это и «Иваново детство» Тарковского, это и Офелия Шекспира, это и советская эстрада и солдатский фольклор, и многое другое. Аллюзии, реминисценции, цитаты, фразеологизмы — всё это в его арсенале. Особенно важна народная городская речь, он деконструирует этот язык, с одной стороны демонстрируя его убогость, а с другой — его потенциал как метаязыка. Вот пример сплошные штампы, а смысл новый:

Всё посеяли, всё назвали
Кушать подано, честь по чести
На первое были плоды просвещения
На второе — кровавые мальчики

Мусор становится необходимой вещью.

ЕВГЕНИЙ ГРУЗДОВ

Сайт сделан в студии LiveTyping
Перепечатка любых материалов сайта возможна только с указанием на первоисточник
© Патефон Сквер 2000–2011