Постоянно поражаюсь, насколько всё же удивительно талантливые люди живут в нашем городе. Их тысячи – поэтов, писателей, художников, музыкантов. Многие понимают, что писательское ремесло сейчас не в моде и даже не стараются где-то публиковать свои произведения, кому-то их показывать. Может быть, поэтому в их творениях нет ни слова лжи, вычурности, показушности, амбициозности. Они пишут о том, что наболело, потому как «не могут не писать»: «Но, раз я пишу, то пишу, ничего не скрывая, надеясь задеть за живое. Пишу, как мужчина, которому нужно писать, чтобы выжить и смыслом наполнить пустой день и жестяный век под кувалдой абсурда. Пишу – будто рывком задираю рукав выше локтя, оголяя блуждающий нерв лихорадящей потребности… с джанковым нетерпением… Пишу так, чтобы даже «Иисус прослезился», приняв на веру мой скомканный выкидыш…», - автор этих строк живёт «обычной» жизнью провинциального журналиста; так же, как и все, утром ходит на работу, а вечером возвращается в складной уют домашней раковины… У каждого из нас есть своя маленькая тайна, но подчас она является тайной лишь потому, что никто просто не обращает на неё внимание. Город Омск учит смиряться с этим, превращая тебя в серость (вспомним рассказ Алисы Поникаровской), недвижимую субстанцию, изредка вздрагивающую в те моменты, когда случайный ветерок вдруг коснётся пунцовых рубцов – призраков давно ушедшего прошлого. Те же, кто не может не жить полной жизнью, творя и творчеством своим наслаждаясь, стремительными реками текут вслед за солнцем, уходящим солнцем своей мечты (отсылаю вас к статье Сергея Денисенко, опубликованной в «ПС» №2, и ещё далее – к повести Марка Мудрика «Житие Ивана Андреева…»). Может быть, так тому и быть, но что-то держит здесь, не отпускает – родной город, шепчет оно, как ты можешь его оставить? Та же Поникаровская, всё-таки уехавшая на ПМЖ в столицу, - всё её омское творчество пронизано этой депрессивной подавленностью и смирением. Быть может, кто-то был и до неё, пишущий о боли так просто и так больно, но, несомненно, в современной омской литературе именно она задала тон – беспросветных сумерек нескончаемой тоски по чему-то прекрасному. Алиса – выходец из «рокерской среды», как и многие прогрессивные современные авторы. Почему? – да просто рокер имеет меньше зацепок за условности жизни, меньше обращает внимания на стереотипы и часто – имеет высокое самообразование – бесчисленное количество прочитанных «живых», «честных» книг и такой же, навзрыд правдивой музыки.
Многие говорят о том, что мы живём в эпоху постмодерна. Отчасти, это так. Но лишь в том смысле, в каком говорят, скажем, о принадлежности той или иной секты к индуизму, когда не могут соотнести её принципы с существующими уже религиями. Т.е. трудно во время становления и развития нового витка литературы дать ему какое-то имя, а хочется – потому и называют все его проявления общим и туманным термином «постмодерн». Может быть, и этот роман кто-то отнесёт в новоявленный клан, но это не важно. Хотя я чувствую здесь отзвуки певцов эпохи декаданса, лёгкий флёр отчаянного смирения и отчуждённости бытия экзистенциалистов, отголоски эдакого акынства в прозе бродяг дхармы и битников, миллеровский подтекст и кажущуюся бесцельность существования – а потому рушения границ между «нравственным» и «естественным», между «так надо» и «по своему усмотрению»…
КИНЕС КИЗИИТОВ
ИГОРЬ КАЛИНОВСКИЙ: ЧЁРТОВО КОЛЕСО (THE MERRY-GO-ROUND DEVIL).
Роман.
So much forgetten already
So much forgotten
So much to forget…*
Джим Моррисон («Парижский Дневник»)
13.
- Слушай, Манда, ну остынь, погорячились, и будет… Лучше смилуйся, одолжи мне немного денег. Скоро я буду в порядке, с «бумагой» не будет проблемммммммм…. на неделю, не больше. – Дурной тон брать деньги на меньший срок и надеяться, что Мандрагора забудет или выбросит из головы безвозмездно. – Отдам, точно…
- Тебя что взяли на роль Квазимодо в бродячий театр лилипутов, красавчик? Поделись творческими планами.
- Смейся, смейся. Увидишь…Этой осенью у меня богатая старуха – безутешная вдова растёрзанного публикой букмекера…Тёмная история…я не был на скачках в тот день.
- Сушёная пиявка – вечно в возрасте Осени. Госпожа Бела Донна…благообразная смерть во плоти. Грим с палец толщиной, чтобы скрыть непристойность, румяна – раскрасить морщины, запах гнили могилы из смятого рта, выцветшие глаза пьяницы и блудницы: взгляд в одну точку. Словом, фея благоухала сладким запахом тлена и одною ногой на Том Свете почти по колено…Тебе интересно?
- Буду спать с кошмаром и трахать ужас...Подумай, а что, если б деревья седели к зиме и линяли, как кошки…И в парках - сугробы свалявшейся шерсти, блохи величиной с корабельную крысу. На столетних дубах поредевшие пейсы, тополя облысели бы раньше всех, клёны тоже облезли…Придорожная перхоть…Чушь!
- По всему видно, водятся деньги. Недальновидный шмекер, наверняка, оставил ей кругленький счёт и пару нетронутых дырок для секса.
- Ты извращенец. Не потерплю издевательств над непорочной вдовой. Иди к дьяволу. Вечно у тебя тёмные лошадки. Дай тебе волю, весь город превратишь в бордель…Несчастный…
- Слово – не галка… Жду, когда ты меня осчастливишь. А пока ты отпираешь свои закрома, я, пожалуй, выпью-ка виски за твое ядовитейшее здоровье, а потом пойду и вые.у весь мир.
- Убирайся и помни мою доброту…
- Понял, леди, пойду и помну добродетель. Пока!
14.
За дверью его дожидалось цветное осеннее утро, еще полное светлого очарования летних дней. Своё шутовство он оставил у Мандрагоры…Стал серьёзным, как только подумал о том, что ещё предстоит ему сделать за эти последние дни. Отвык строить планы.
Ясно, деньги ему были нужны в этот раз вовсе не для игры…- Она милая. Всё понимает. К ней он приходит, когда пожелает… Когда пожалеет…- он с улыбкой подумал о Мандрагоре и о себе почему-то во втором лице…Чёрт! Как мало нужно, чтобы вспомнить о той, другой, что так долго не отпускала его…
Держит ещё и теперь. Но не как липкая жвачка убогой привычки, но на уровне сверхощущений, мучительных воспоминаний и продолжительных пауз…При встрече нам долго придется молчать. Иначе нас с головой захлестнёт волна недосказанного и необретённого нами…Забудь…Кукиш-скукиш…
Знакомой тропинкой спускаюсь к реке, к самой кромке. Где сегодня еще не ступала ничья нога… Только мои следы остаются в програбленном, рыхлом песке безлюдного пляжа…
Страшно даже представить, что мы ходим одними маршрутами, вовлечённые в водоворот нескончаемых улиц. В этом Городе на миллион перекрёстков – одна неизбежная встреча. Зная об этом, спешу вне потока, завидев тебя вдалеке…
Велико изумление мумий без толики блеска в глазах, когда, окунувшись в чужое лицо, я матерюсь, не в силах предотвратить столкновение, а, тем более, переварить насмешку. Я уверен, ты не причинишь мне боль деланным равнодушием, не обдашь мимоходом ледяным, безразличным, как стеклышко, взглядом. Всё будет иначе…
Я подойду, с кем бы ты ни была. Какое мне дело: сестра, подруга… Издалека узнаю эти чахлые соцветия неопороченности, безликую немощь неискушенности, недалекие горизонты неомрачённого будущего. Пресные страсти кондомированного желания. Милые падчерицы говённой жизни…
Ты легко затмеваешь их всех электрической тягой в глазах, осмысленной, хищной улыбкой жадных губ. Порочный инстинкт доведён до бесстыдства и совершенства. Невозможно тебе ничего запретить, впрочем, как и позволить… Мужчины тускнеют вблизи, проглотив языки в пристойной коме непревзойдённого здравомыслия. А ты, взглянув ещё пристальней, неожиданно прыскаешь смехом и бесчисленными толчками писаешься в оргазме…
Но довольно уже подробностей. Лучше послушай, что я нахожу у реки, где пытаюсь спастись от живых наваждений твоего присутствия, явления в зеркалах и отблесках витрин:
15.
…на берегу задубевший, просоленный ветром, вяленный солнцем башмак просит каши, трупик голубя без головы закоченел между похабно раздвинутых опор моста. Зеленью в песке битое стекло, недоржавевшие пробки хоронят солнце. Хлам и дерьмо повсюду… В пене прибрежных течений сгустки крови и спермы. Только что чешуйчатую стайку использованных презервативов прибило к берегу. «Сушите весла, обломки чужих оргазмов!»
Поднимаясь из преисподней даже с пустыми руками, главное - не обернуться… Ничего не чувствовал. Ничего не поднималось внутри. Страх позади, сожаление держит за пятки. Окаменею… И не сбавляя шаг, к ветру тяну свою лесу, кровавя руки. Не возникает вопроса… Тех кто остался, отстал, блевотной волной захлестнула жалость. Это Каюк…
Вряд ли ты ощутишь мое невесомейшее присутствие, внезапно окунувшись во мрак с головой, не успев обернуться… - вот торжество невидимки, награда за способность быть легче воздуха, бесстыдней простого свидетеля всепоглощающего эксперимента…Угроза всегда позади.
Но я перестану дышать, чтоб не обжечь затаённым губительным жаром зернистую кожу вспугнутой шеи, где чуткие локоны дремлют. Я перестану думать, а сквозь случайную щель между слишком холодных и полупрозрачных пальцев не охватить кутерьму, мельтешение пестрого «гауди», не видно багряных костров, что зажгла на необитаемом берегу Осень. Лишь обнажится кусок выцветшего индиго и, может быть, одинокого голубя в нем выхватит мой цепкий зрачок.
Нет. Ты и не вспомнишь меня… Замри – оброню, ненароком коснувшись груди, поверженный в трепет, остолбенелый. И, кажется, что-то должно неизбежно взорваться, вот-вот… Мне стрёмно безвольно присутствовать, и я нагнетаю заряд беспокойства, Восторг в данном случае гибелен, подобен испугу…
Я знаю, что будет, если ты первой заметишь меня… Вдруг заспешишь, возьмёшь такси на углу, где уныло дремлет театр драмы. Хлопнет дверца, брызнув пятками солнечных зайцев в сложной системе зеркал, врассыпную… И за шорохом шин грязной ниткой потянется сырохвость, заметая твой след. Так нелепо…Мне кажется, вопль разрядит атмосферу, грубый оклик…Вот-вот включат свет, и сцена наполнится смыслом. Пейзаж напряжённо гудит и вибрирует, готовясь сорваться в галоп. Ты молчишь, терпеливо ждёшь, наблюдая небезобидные игры двух сорванцов с ядерной бомбой в чреве тугого ранца.
16.
Кто знает, дождёмся ли мы первого удара колокола, что раскачает в дрёме истаявший воздух и наши – гобой и валторна – тела одинаковым гулом. И завертит нас пена потока, звуковая волна в страстном, бурлящем приливе нахлынувшего чувства… Свет на Чувстве или Чувство на Свете… калейдоскоп-камертон б/у… свечение дали… И ты учишь ноты и шумную азбуку улицы, аккорды тревоги, силясь прочесть по губам то, что скрыто за грохотом урбо-агонии. Но шалуны уже благополучно миновали бурные течения, не оглянувшись, сделав вид, что они ни при чём. И, повернув за угол, долго и заразительно смеются над нами…Жаль, но ничего уже не произойдёт, не перевернётся трамвай и не упадёт самолёт…И мои импульсы вновь холодны. До озноба и крошева сжатых зубов…БЕЗРАЗЛИЧНЫ.
Когда говорят о насущном, я отказываюсь что-либо понимать. Отрицаю, добела стиснув губы и, выдержав позу, говорю: сколько раз необходимо повторять, чтоб ты больше не надевала этих пошлых чёрных колгот. Никогда! Меня это бесит… И цвет помады ты выбрала слишком пристойный. Ну прямо конфетка…
Говорю, не задумываясь. Первое, что приходит на ум…Пустая болтовня случайной встречи, чтоб скрыть неловкость… Но сорван сумрак. И стыдно, и горько признаться, что я это выдумал, мне померещилось. Ничего удивительного…Упругий воздух кишит видениями, панорама осени, насколько хватает взгляда, расцветает образами. Ночи насыщены грёзами. Жар на губах, жар под кожей…
Видения пузырьками газа всплывают на поверхность, веселая струя звенит о дно бокала, с терпким треском плавятся свечи, тают в губительных ласках огня…Сладкие потёки вина на бутылке, пальцы выводят замысловатый узор: «но у розы – шипы», нега пристальных взглядов – всепоглощающие банальности только мешают импровизации.
Но как по иному обставить утрату, чтоб тоньше, мучительней чувствовать и воскресить мимолетные черты минувшего, вслед за мгновенной вспышкой на острие ностальгии…
…смочив сладострастные губы в вине.
После, головы вниз уронив,
Мы сидели на желтой могиле.
Никогда никого не любили,
Не желали, не ждали любви.
То ли сочится рассвет сквозь запотевшие окна…
17.
А что такое, по-твоему, Память, как не сплошная банальность? Оскомина трезвого раза, избитый мотивчик, что извлекает наружу в нелепом повторе охрипший, больной патефон. Стоит задуматься и оглянуться на лопнувший мыльный пузырь… Стоит ли? Можешь представить, как одинок, нет, одинаков и тем нескончаемо скучен человек, имеющий непогрешимую Память – калеку на иждивении Опыта, чьи узловатые пальцы без напоминанья каждый раз машинально заводят часы в субботу на неизлечимом закате. Память и фантазия – слишком разные вещи…Жар и холод…Огонь и вода…
Так что идите ко мне. Я научу вас транжирить время и терять голову, обретая взамен несгибаемое намерение, нестерпимейшее удовольствие и испепеляющий смысл. Я уведу вас от скуки. Моя обречённая память наутро похожа на загрунтованный наново холст или пугающий белизной лист, на который я каждый день наношу невиданный иероглиф… У меня нет ни длинного прошлого, ни готового настоящего. Просыпаясь, идите за мной.
Думаю, что ничего не утаю, если вдруг, будучи в пресном уме и треснутой памяти, лишь намекну на пневматику бёдер, злые колени, тугие соски, мускусный запах подмышек, влажный уют разгорячённой промежности, там, где алая тьма в глубине… Обозревая с тоской твоё тело, от которого вдруг отлучили, ничего не суля взамен. Неизбывная пустота и засасывающая прострация на смену пагубному пристрастию. Слава Богу, у меня богатое воображение, и фантазия высветит недостающее…
И вот я уже в твоей спальне. Отведав изысканной страсти и зачерпнув пресыщения, наставляю: у желтолицых китайцев, мой Лакомый Кусочек, есть иероглиф для обозначения смерти от изнеможения… Смерть в любви или любовь в смерти – не всё ли равно – ад и яд, лекарство от серости будней, инъекция похоти для слитых в едино двоих. Смертельная доза экстаза…и сперма, и сперма, и сперма…- Потоки желанья. Мгновение тает, течет при приливе прикосновения, в кровь и плоть мучительным жаром впитываясь. Исток и Начало…Я в силах зачать, прильнув жаркоблудо и впившись всей плотью в твою ненасытную плоть.
- Мне хорошо в тебе, бездна… Спи! Спи!…
Много нового мне довелось испытать, пока тебя не было рядом…Иметь все печали, испить все невзгоды…Но снова, как прежде, Палач и Учитель, я обнажу тебя всю, выверну плоть наизнанку, чтобы возжечь нестерпимый пожар эротических таинств. Мы осушим друг друга до дна… Вздохом вздымается грудь… мы легче воздуха, срывая сумрак, плавно взмываем вверх. Можем теперь повторить этот магический трюк и навсегда исчезнуть из мира через лазейку пространства меж двух симметричных зеркал в позолоченных рамах, будто в пропасть, сплетая объятья и опьянев в поцелуе. Пропасть. Идём же, идём! Но тщетно и глупо зову…
18.
Просыпаюсь, и вместе с привычными процедурами приятия дня, рассеивается очарование сна. Мир разваливается на звуки и междометья, лишённые смысла. Новый день… я не знаю, что делать с его дарами. Иду на приступ… Назови это как заблагорассудится: романтикой или безумием. Всё равно. Но пока я не растерял запал, не оглянусь назад, буду транжирить силы, ворочая глыбу. Слишком велик соблазн новизны, чтобы обращать внимание на обыденные мелочи, даже если они доставляют некоторые неудобства. Только так мы уйдем отсюда, минуя силки и преграды.
Но кто знает, что ждёт за углом. Я надеюсь, что взбалмошный чёртик трагикомических бдений, которому нет разницы, поднять ли себя на поверхность за волосы, ущипнуть или дёрнуть за член… Только б проснуться. Преследуя цель, обычно ловишь лишь тень, кисею. Но когда цель начинает преследовать и хватать за горло – другое дело… Нет и не может быть Провидения для сумасшедших и праведников… Для суперпростейших и тех, кто печётся о завтрашнем дне и ничего не теряет…Никогда.
Вспомни бродягу, которому ты так некстати надоедала расспросами о безнадёжно покинутых близких и благополучно забытых родных. Он смотрел чересчур исподлобья. Я невольно заметил, как шевельнулась змеёй слепая кишка потери. Мне было противно и липко, я видел его насквозь, знал проходимца так близко, будто долго питался с ним одними отбросами с ежеспасительных пиршеств во славу никчёмной жизни…
- Ты слишком доверчива. Хочешь, я научу тебя жить? Врать, грабить, топтать, предавать… Кто мало видел, тот плачет вечно. Будет больно… И ничто не излечит болезни.
- Быстро же тебя изжевала и высрала жизнь. – Это всё, что мне хотелось сказать ему. Но я промолчал, потому что сегодня, когда я сидел – нога на ногу – на пыльной скамье у развалин в центре, ждал тебя, подошёл шелудивый бездомный пес, грустно заглянул мне в глаза и облобызал мой разбитый башмак белой голодной слюной.
Ты не плакала, застав меня чуть ли не за непристойным занятием, проснувшись под утро и не обнаружив меня в постели. Тускло светила лампа. Сидя на полу, я разглядывал атлас автомобильных дорог и карту окрестностей Города. Ты потянулась к стакану виски на столике, сделала нетерпеливый глоток и, свесившись с краю постели, спросила чужим ото сна голосом: «Правда, милый, ты не поступишь со мной, как солдат с жаркой вдовой?…Прошу, не забудь попрощаться…»
Потом говорила об эпидемии насилия, захлестнувшей Город. О том, что убийцы выпущены на свободу, а подонки и негодяи чувствуют себя хозяевами на улицах. «Только прочные стены спасут нас …». Вряд ли ты верила в это. И потому я смотрел на тебя удивлённо, пока ты не произнесла очевидное: «Мы всё чаще приходим туда, где уже нас не ждут», чтобы наконец облегчённо расплакаться…
19.
Странным образом не только эти слова, но и вся поэзия никому не известного провинциального актёра, а затем французского моряка, продавшего душу дьяволу за право стать во главе записных негодяев Пиратского Берега, снискавшего дурную славу и титул Кровавого Барона, в любом переводе казалась выспренней, чем в оригинале. Так как он вёл жизнь праздную, но суровую, стихи его были порой до смешного грубы и естественны. Боюсь, что сказано слишком мягко.
Барон д’Веролом носил черный коралл в петлице своего сюртука и писал нечестивые стихи, за что и был проклят двором и церковью. В 17 веке Франция использовала флибустьеров для борьбы с Испанией за право господства в морях. Арабы отняли у португальцев Занзибар… Пока бездельники открывали и переоткрывали Америку, барон воевал со всеми.
Вот, пожалуй, и всё, что мы знали о нём в то время. Но только мы и никто больше… Тайна часто из цели перерастает в смысл. Восторгам Морфи не находилось предела, когда посидев час или два, мне удавалось найти эквивалент еще одного старофранцузского слова (в устах барона чаще всего смеси гнусавых галлицизмов и площадной латыни), нередко имеющего ключ ко всей строфе. Я тогда называл её то касаткой, то скалозубой пираньей и старался заткнуть ей рот поцелуем всякий раз, когда она начинала рассуждать о Фронде или Людовике «энном», бранясь при этом, будто торговка с рыбного рынка…
Сложновато для экс-наёмника рассуждать о вибрациях текста и бряцающих флексиях, но в отдельных стихах барона отчетливо слышались звуки морского сраженья, ритмизованные скрежетом металла о металл, внезапностью абордажного визга или грохотом далекой кононады… Позже его соотечественник Ж.Б. Люлли ввёл литавры в симфонический оркестр для подчёркивания ритма. Не берусь утверждать, что между этими событиями имелась какая-то связь… Но пушки палили, литавры гремели… Эпоха соблазнов и удовольствий брала свой разбег. Богатство, порок и роскошь, впряженные в колесницу Удачи, мчали горячие сердца к любви и славе… Опять принуждение ритма?
Тайна гибели отважного корсара, как ничто другое, занимала нас в те безоблачные спелые дни. Его зловещий фрегат, нагонявший ужас на всё юго-восточное побережье, покинул бухту Шарджы в непогоду …сентября 16… года, осаждаемый с берега войсками испанского короля и преследуемый по пятам каперствующими ублюдками Его Святейшества Папы… Нагрянувший шторм остудил их пыл. А те, кто по глупости или неосмотрительности не прекратил погоню, пожалели об этом вскоре. После бури их обломки ещё долго носило в заливе.
Барон же как будто в воду канул. Поиски длились недолго, и вскоре о нём забыли… Сохранилась лишь какая-то часть его поэтической хроники, вероятно выброшенная в последний момент, как самое ценное, в море в бутылке. К нам она попала через десятые руки и не без живого участия скупщиков и антикваров. Но по отдельным моментам слишком лиричного повествования, к тому же в скверном моём переводе, вряд ли удастся составить цельную картину беспутной короткой жизни корсара. А тем более, восстановить причины, приведшие к тому, что барон д’Веролом предпочёл сдаться на волю стихии, лишь бы избегнуть суда человеческого… 55 созвездий Южного неба могли видеть, как он обрёл свою бурю.
***
Хоть на дно меня, хоть на рею…
Это всё, что могу и имею:
Врать тебе прямо в лицо,
Без конца сочувствуя твоему началу,
До утра смакуя твои печали
Что мне жизнь? – Переулок да улица.
В темноте гладить волосы волглые
Без ответа оставить вопрос: «Надолго ли?»
Говорить о вечности у обрыва полночи
Хорошо беспечному… хоть кричи
На студеном ветру цепенеют пальцы
А свеча догорит, что останется???
Слушай, не перебивай,
Промолчи да выслушай
Как любому пьянице тошно мне
Денег нет – так точи стилет
Мне любая рана навылет
Зачерствеет хлеб, будешь камень грызть
Отвернётся бес, так свинья не выдаст
Слушай, не перебивай,
Промолчи да выслушай
Перед тем, как конвой
Тебе отрежет уши
***
…из ада
Дождь держит завесу и ставит стену
Журчит волосами и влажной рукою
Отодвигает порт с парусами –
Конченный трюм
Где ночами бардак и пойло
Жизнь дешевеет…
Во тьме безъязыкой
Вспыхнет червивый зрачок кинжала
В саван тумана закутан покойник
Бредящий кровью и зноем Алжира
Кровь на рубахе…
Пионов ногти…
Или боишься горячей вести?
Там в океане уже всходит солнце
Снимаемся с якоря.
Занавес.
21.
Входит в привычку бездумно глушить необузданную физиологию влечения, становясь, день за днём, монументально бесполым, – скопцом напоказ. Тебя заменил алкоголь или джанк*, удачно соперничающий с любым желанием и влечением… сворачивает куб жизни (примерно, неделя на неделю) для тех, кто торопится чувствовать.
Я не дождусь, когда во мне, наконец, не станет меня – того, что болит и сгибается, смотрит назад. Тогда, находясь вне времени и вне потока, по кромке бреду, пошатываясь. И раздеваю всех встречных шлюх голодными острыми взглядами… Довожу до оргазма и не прикасаюсь. Ещё надеясь, продолжаю искать в этой пагубной гавани мёртвого чувства, где все одиночки давно стали в очередь, лелея двухместное «щастье» под парусами привычки.
- Когда же и ты перестанешь дурачить себя и других нелепой идеей собственной избранности и обречённости? Мозолить глаза тёплым людям своим вездесущим отсутствием и отрешённостью?… Слишком часто имеешь двойную игру, каждый день проживая наново, на черновик, выбирая смертельную дозу впечатлений и удовольствий, чтобы почувствовать разницу. Всё дело в способности выжить, тасуя недели и годы, серой жижей будничных сумерек заполнив время и вены. Лишь бы жить. Тело чести… Дряблое, дряхлое и неживое…
- Я рад бы попасться в твой плен. Но было бы ради чего, Моя Вечность. Я знаю, ты утолишь мой голод, но мою жажду не утолит никто. Не спрашивай, почему мне кажется, будто я знаю, на что мне отпущено время и моя неуёмная страсть, что сожжёт корабли, на которых я только что плыл, и разрушит мосты позади. Я спешу…
Я чертовски спешу. Мне по-прежнему необходимо быть как можно ближе и не важно, к чему и зачем. Может, к Смерти?… Что может быть ближе?… Но боюсь, и она не решит моего уравнения. Она только общий множитель… Я всё это видел уже между яркими вспышками дежавю, выпукло и насквозь, покурив ароматного «гаша»… Я всё это имел, как ближайшую невероятность. И теперь мне скучно стоять на пороге, где нет запоздалых делений на Зло и Добро, где Бог, как и Дьявол – Гороховый шут и Король – всего лишь картёжный муляж для Всевышнего шулера. С его легкой руки в вихрь ничтожных страстей вплетена худосочная дихотомия черно-белых напрасных подмен. К чему, если нет того, что могло бы сравниться с желаньем уличить во лжи линии собственных рук, опередив лишь на миг само Провидение, подводя черту…
Как напрасно ждать собственного отражения в треснувшем зеркале, откуда исчез навсегда твой бесплотный двойник… Его нет. Слишком долго… Что ж, пора умереть. Если чувствуешь тягу.
22.
Так всегда. Я не пытаюсь уснуть до рассвета, ненадолго тону в забытьи… А когда просыпаюсь, с сухими ладонями на полупридушенном горле, с губами, обмётанными жгучим стерильным огнём лихорадки, с круто вздёрнутым к потолку в бессознательной эрекции членом, чей лиловый бесстыдный зрачок, словно не зарубцевавшийся шрам, глядит вверх в предрассветных сереющих корчах неодолимой бессонницы, в пепельном утреннем мороке с моросящей завесой на окнах. Взгляд мой долго блуждает, выискивая всё новые, самые незначительнейшие подробности подводных течений греха. Тогда благочестивые помыслы не дремлющего вуайера разбиваются вдребезги о риф непристойности.
Я знаю, не ты причиняешь мне боль, когда лежишь, запрокинувшись навзничь в позе совращённой инженю, разметав в наслаждении наглые груди с тугими сосками и трогательно-тонкие руки мулатки (впору травести). Взгляду не за что зацепиться в бессилии неги… Сладкие губы страстно раскрыты навстречу… Тебя трахают, наслаждаясь, разбудив в тебе похоть и обольщение течного зверя. Тебя трахают в неестественных позах: срамные губы вывернуты наизнанку, плоский живот слабо трепещет в такт первобытной джиге… Вокруг скачут козлы и кентавры с истлевшими бёдрами и разложившимися членами. Тебе это нравится… Похоже на черную мессу с фанатичным экстазом, подобным смерти… «Горячий укол» или клизма с «цианистым»… Смерть смерти рознь…
Ощущение продырявленности Ad Existence накладывает неизгладимый отпечаток на последующее бытие. Мало того, растёт непрерывно уверенность в том, что твоя первозданная и всеобъемлющая дыра – та священная кромешная пустота без конца и начала, Ничто поглотившее Нечто – и есть без малого Вселенная… Но ты же не Нора Блум… Если бы вдруг и твоя пиз.а начала говорить, боюсь, ничего кроме «Money, Money» я б от неё не услышал. Что это? Страх перед жизнью, боязнь неизвестного… Или только дешёвый трюк, кропотливый расчёт ненасытности…Но это уже из другой Оперы…
Я принуждаю себя смотреть. Срываю покровы, повинуясь неодолимому притяжению бездны, сознавая своё мертворожденное желание… Её волосы лезут мне в рот, её холодные пальцы впились мне в шею. В ней живое теченье природных соков… Я в ужасе отшатываюсь, заметив, как она увядает на моих глазах. Это граничит с безумьем… Тело дряхлеет, кожа становится дряблой, и морщины исчерчивают лицо с неровно наложенной маской непереносимой муки. Процесс разложения уже необратим и очевиден для меня, наблюдающего со стороны. Старуха делает мне непристойные знаки, ее сухие сморщенные руки, бросив тискать иссохшие груди, чертят неправдоподобные эллипсы в горячечном воздухе вокруг измождённого страстью тела, будто надеясь ещё залатать разрастающуюся, чтобы поглотить всё сущее прореху, парализующую экзему оцепенения.
23.
Прости, если вдруг обнажил чрезмерно, ненароком подставив тебя равнодушным до этого взглядам сытых, тупых жеребцов. Но, раз я пишу, то пишу, ничего не скрывая, надеясь задеть за живое. Пишу, как мужчина, которому нужно писать, чтобы выжить и смыслом наполнить пустой день и жестяный век под кувалдой абсурда. Пишу – будто рывком задираю рукав выше локтя, оголяя блуждающий нерв лихорадящей потребности… с джанковым нетерпением… Пишу так, чтобы даже «Иисус прослезился», приняв на веру мой скомканный выкидыш.
Вероятно, болезненность ощущений является следствием их интенсивности. Вожделение часто похоже на пытку… Чем чувственней тело, тем скорее оно увядает… Настойчивое ощущение потери, наждачная кома и нестерпимая мука отнятия… Невыносимо. Нахлынувшая волна, сломив волю, готова смыть и навсегда уничтожить незатейливый декор реальности. Терплю поражение…
Стук в дверь выводит меня из оцепенения…Медленно утекает ощущение бездны, лохматой пиз.ы, из глубины рождающей больные бесплотные образы, где в бесконечной цепи откровенья всегда важен шорох и шёпот, каждый жест или обруч страданья, муки на чьём-то лице, муки безмолвной…
Рождая слово, я каждый раз разделяю с тобой нестерпимую боль. И могу ли теперь на эшафоте пристрастий отрицать любовь и искать спасения в ненависти… Последняя заповедь: роди, если можешь родить…
Стоило ли засыпать, чтобы проснуться в потёмках, в густом одиночестве, в длинных чужих волосах, ошельмованным и ошеломлённым собственным сном, где находишь заглавную ноту в холодном поту… И пустым, совершенно пустым…
С утра у окна разгребаю вскользь взглядом сороконожек-прохожих – «сомнамбулических абстинентов», копошащихся в жидкой грязи, поспешающих… Смешивая чувства и сгущая по обыкновению краски, я их всегда презирал – ненавидел – любил. Все оказалось гораздо проще… В пресловутой пестроте, в треснувшей тройственности и ежесекундной спешке они неумолимо растворялись, почти переставали существовать. Легче легкого было называть их «вычитателями» и не принимать в расчёт вовсе.
Время – бренная величина… Я не знаю, на что я угроблю день, мне отпущенный… Буду бесцельно бродить и холодно или цинично бредить, не включенный в вялый цикл городского кровообмена…
24.
Но возможны и варианты…И тогда видимое краем глаза, глазами края, краями глаз перемещается на передний план, оживает и расцветает коротким сном, будто качан цветной капусты в хрупких руках ценителя сюрреальной живописи. Врываются потоки звуков, льётся шум, выплёскиваясь через края шоссе потоками автомобилей… Огромные толпы стекаются по артериям улиц к самому сердцу Города…
Отец, бывало, часто употреблял это, на мой взгляд, не слишком удачное сравнение города с системой кровообращения. Наверное, лишь потому, что он чувствовал свою миссию, вводя в лопающиеся от судорожной усталости сосуды Гиганта инъекцию праздника. Устроитель Массовых Празднеств… Как же. Покровительство Его Супрематичества гарантировано… Незыблемое равновесие в будни и предпраздничное волнение, хлопотливая расторопность по контрасту с остальными. Нетерпеливая распорядительность: «Чего угодно-с-с-с-с-с?» Старый клоун в уличной «жидомассовке»… Сердце его не выдержало, лопнув фальшивой петардой. Одной из тысяч в очередном фейерверке. Разорвалось у ног повелителя, за креслом которого, вытянувшись, как часовой на посту №1, он и умер, сомлев от натуги и невозможности предотвратить случившееся… Умер от липкого страха, проклиная свою профессию и приближенность к «кормушке».
День за плечами становится всё короче, а тени растут, поднимаясь на цыпочки. А когда сядет солнце, и ночь охладеет ко мне, дыша мне в лицо звездопадалью, я проскользну незамеченным в свой заполошный «бедлам», где вещи уныло ждут в положенном беспорядке шагов своего хозяина, и слизывает пыль с пухлых фолио иезуитствующий сквозняк…
Верно, верно… Один топит горе в вине. Другой, тщетно пытаясь согреться, - свою «буржуйку» фамильным комодом… Я же поддерживаю огонь своими рукописями, да не остынет мой тигель! Изречённое чувство – есть ложь…
Что б утончённей принять и мучительней впитывать сущее, я продолжаю писать свои длинные, толстые письма без адресата, пропитанные голой желчью и ядовитой слюной. Мне не важно: последуешь ли ты моему совету или перейдёшь на другую сторону улицы…
25.
В полумраке и кавардаке номера все вещи казались слишком далёкими и безнадёжно чужими. Они будто плавали в сгущённых сумерках, поднимаясь, едва заметно качались в волокнах дыма. После любви и пытки, когда между ними легла откровенность, а в окнах забрезжил рассвет, он погасил сигарету, вдавив её в блюдце и, повернувшись к Морфи, спросил:
- Ну, сплетница, кому ты успела рассказать обо мне?… Тревожиться не о чем, но вспомни, дружок, пожалуйста… Может, похвасталась пташкам-подружкам, вертясь перед зеркалом в холле. Что забыла?
- Ты же знаешь прекрасно, у меня нет подруг. Без тебя я всегда одинока… Да и много ли я сама знаю о тебе, мой «таящийся демон»?… Как ты жил на отшибе, в вонючем гетто со своим сумасшедшим братцем, откуда однажды сбежал от зимы и джанка, чтоб стать наконец-то последним героем последней войны…
Последней только для нас с тобой, потому что мы совсем не хотим о ней говорить… Даже думать… И ещё для тех, кто с неё не вернется уже. Для Адама, которого он не сумел уберечь от свинцовой оплеухи… для сержанта, накрытого той же миной (хотя он и желал ему зла совсем недавно) …и ещё для многих навсегда молодых парней… Мужчина всегда должен быть готов к войне. Война и поэзия – исключительно мужская прерогатива, дрянное ремесло… Человечество не перестанет играть в эти дурацкие игры, – с досадой подумал НЮ, а вслух, оставаясь серьёзным, заметил:
- Полегче с родными пенатами, бэби. Ты же в курсе, я ещё иногда заезжаю туда за чистыми носками…
- Только не ври так пресно, чистюля. С тех пор, как ты смылся, твой brother не мылся и не менял одежду полгода. Можешь представить? А питается, наверняка, на помойке, чем Бог пошлёт, Ты бы заехал…
- Всё в порядке. С голоду не умрёт… А что говорит твоя мать?
- Да так, пустяки…Never mind. Что ты самозванец, авантюрист… «Не будь дурой, дочка, его всё равно прикончат - не свои, так чужие… Коль так скоро ты стала его подругой, ещё быстрее сделаешься его обожаемой блядью»… Если б я её слушала…
- Погоди, торопыжка… С той далёкой поры, как я избавился от всех опекунш и опекунов, я нажил себе столько напастей, пятерым впору. Теперь думаю, не завести ли мне тайного советника или домашнего астролога… А может, лучше говорящего попугая… Знаешь ли, надоело думать своей головой.
- Это потому что ты однодум. И к тому же дико тщеславен.
- Неужели я тебе так опротивел, сестрёнка? Похвали меня срочно, а не то я наброшусь и съем тебя, сладкая… Никак не могу угадать, на кого ты походишь больше: на ласку или лисичку… Но всё равно ты хищница… И я хищник… бастард.
26.
- Хочешь послушать, как мы утонули? – Спросил и подумал о том, что теперь все выглядит чересчур романтично, по-щенячьи… - Нас тогда осталось четверо или пятеро в одной лодке… После кровавой пирушки в ловко подвешенном высоко в горах селении…- Говорил с трудом, слова застревали в горле. – Пришлось повозиться. С нами воевала вся деревня. Не только подростки, и старики, и женщины взяли в руки оружие. Повалили полвзвода… Я думаю, нас подставили… Полный лес трупов… Хорошо порезвились…
…Ещё пьяных нас затемно на бронемашине перевезли на какой-то плавучий бардак (то ли бордель, то ли казино) на приколе в гавани. Кэп говорил, что мы пробудем там до самолета в Варшаву… по крайней мере, до утра… «Хоть проспитесь», – промямлил он, спотыкаясь слюнявым ртом на губных согласных. Заплатил нам сполна, выставил ящик коньяка, выпил с нами… Иуда. И пошёл продавать нас своим трезвым дружкам из Генштаба ООН… Хотел усыпить нас комфортом и блеском, червивой роскошью… Старый педик! Придурок… Люкс для двоих с интимом, клозетом – двумя! – и фосфоресцирующим биде за ширмой… Мягкий свет, кондишн, удобная мебель и шикарный сексодром посреди каюты… По стенам гравюры плохих маринистов в изящных рамках, светлых по контрасту с обшивкой. Под потолком теле-ящик… Одному Богу известно, чем там могли заниматься проблевавшиеся пассажиры посреди океана скуки… Конечно, грешить… Как известно, ковчег «Титаник» пошел ко дну…
Курт сказал: «Я съем крысу, если папочка нас не запер»… И с бутылкой отправился бродить по лабиринтам нижней палубы. Вокруг было много одинаковых дверей, все не заперты… Часа под душем хватило, чтоб смыть грехи, алкоголь и усталость. Все собрались у Курта. Новоселич был ранен в плечо… Ему вкололи весь «юкодол» из аптечки, смешав с героином для пущего «флэша». Он «улетел» ещё до того, как мы бережно уложили его поперек этой блядской кровати…
Когда все собрались, ещё раз осмотрели все закоулки нашей глубокой могилы… Светлая тюрьма для мрачных мыслей. О нас хорошо позаботились… Отличная мышеловка из цельного куска железа… Ни крыс, ни щелей… Стерильно, как в банке из под кока-колы…
- Мы сами как крысы. – Не выдержал кто-то и принялся лупить одиночными по слепым иллюминаторам. Раненый застонал и пошевелился, пачкая кровью подушку… Металл долго гудел, остывая вибрацией в перепонках, пока не наступила звенящая тишина…
- Без истерик! – Курт потянулся к лампе, и стало совсем темно. – Лучше выгляни, сосчитай мишени. Патронов меньше, чем сигарет. Потерпи до утра, когда добродетель выспится и вернется искать виноватых… Нас глубоко спрятали и хорошо стерегут. Подумаешь как дешёво нас купили, зло берёт…
27.
Морфи, приподнявшись на локте, долго смотрела ему в глаза: «Не надо. Я всё поняла… Можешь не продолжать, если не хочешь»…– Невольно хитрила: «Зачем ты так много пьёшь?» – заметив движенье руки к стакану…- «Ну хорошо, расскажи, как вам удалось спастись»…
- Выжить, ты хочешь сказать…- Он решил, что не станет её расстраивать. В конце концов, это его проблемы, и он сам должен справиться со своими воспоминаниями. – Очень просто. Я не был там с ними. Это правда. Ещё раз правда… И ничего кроме правды. Мне не пришлось измазаться в этом дерьме… Пусть трупы хоронят своих дураков… Не хочу объяснять… Просто сегодня такое же вечное утро. Я не дождусь, когда наконец принесут наш ланч… Хороший кровавый бифштекс, холодный язык говяжей совести и бутерброд с виной… Продолжим наш голый завтрак. А хочешь, спустимся голыми вниз? …Пока не пришёл ледник.
Я мог бы, пожалуй, стать неплохим кукловодом в Театре Заведомо Мёртвых Теней. Не имея желанья припомнить все дрязги и мелочи, присочинить их… Просто дёргать случайных героев за нитки, чтоб они разевали пристойно протезированные рты, насилуя слушателей удобоваримыми диалогами и скисшими афоризмами. Или хотя бы совершали менее глупые, но более внятные поступки, достойные электрического стула или же хэппи-энда. Но кого, кроме таких же остолопов и негодяев заарканят врасплох интеллектуальные выблядки, когда вокруг полным-полно живых мертвецов и торжествующих зомби синема? Все любят погорячее. До предела… Им нужна Смерть. Они хотят видеть её собственными глазами, а не глазами других мертвецов. И Старуха всегда наготове… Маска её непроницаема… Ни иронии, ни сарказма… Mi noli tangery*…
Сколько ни броди, во всем Городе вряд ли отыщешь местечко, где можно выблевать своё одиночество… Всюду беззвучно и нескончаемо падают листья, оставляя в дураках густой воздух пёстрым парением, а в озябших руках намерение не покидать карманов ни под каким предлогом. Круто посоленный ветер, разогнав недалекую публику, рьяно срывает последние декорации осени. Першит в горле… Я проглочу свой дырявый башмак, если всё, что я только что похоронил в ржавой урне, как ни в чём не бывало будет ждать меня дома за ужином.
Я нарочито выбрал аллейку потемнее. Возможно, это были молодые дубки или ясени… Остановился поссать в звёздное небо – бесстыдный призрак в грубой коже тёртого калача… Никогда не чувствуй себя виноватым. Все мы живём в первый раз, созданные по образу и безобразию или по чьей-то нелепой прихоти, обречённые на боль и борьбу. Выходим в дорогу, не зная, куда она нас приведёт. И походя, в спешке роняем слова и предметы, до которых уже нет дела. Боже нас упаси от привитых привычек и праведных слёз по внезапной кончине.
___________________________________________
* «Сколько забыто, Сколько забыто, Сколько ещё забывать…»
* Джанк (он же бангк) – кайф, получаемый из опийного мака.
* Mi noli tangery (лат.) – ничто меня не трогает.
ИГОРЬ КАЛИНОВСКИЙ